« Предыдущая Следующая »

Ужин на улице Сент-Оноре

Прочитано: 1590 раз(а)

Ужин на улице Сент-Оноре

 Вместо предисловия

Во имя Аллаха, Всемилостивого, Всемилосердного

Уважаемые читатели, многие из вас будут, безусловно, удивлены тем фактом, что в рубрику «Аналитика» я помещаю на сей раз не строгое исследование, а свой художественный рассказ, причем — историческую миниатюру. Но, хотя речь в ней идет о временах Великой Французской революции, то, что мы наблюдаем сегодня в арабском мире, красноречиво свидетельствует о том, что историческое колесо свершило еще один полный оборот, и события повторяются с неумолимой неизбежностью. Полагаю, те из вас, кто, как и я, увидел разительные параллели, легко воспримут аллегорию повествования, на суд остальных читателей я представляю свою «пробу пера» в качестве развлекательного чтения.

Искренне ваш,

Тарас Черниенко

 

УЖИН НА УЛИЦЕ СЕНТ-ОНОРЕ

 

Революции никогда еще не облегчали бремя тирании, а лишь перекладывали его на другие плечи.

Джордж Бернард Шоу

 

Дождь шел всю вторую половину дня. Ни легкой весенней измороси, ни буйного ливня этой запоздалой весной — только методичная дробь тяжелых капель по оконному стеклу. «Как барабаны на площади Революции», подумал он, запирая ставни на втором этаже дома по улице Сент-Оноре. Гильотина работала теперь непрерывно, и весенние дожди вымывали из-под нее алые потоки, разнося кровавую весточку всем парижским улицам, как почтальон, переходя от дома к дому и разрушая последние надежды его обитателей оказаться незамеченными и переждать бурю. Да, можно быть незамеченным ураганом или землетрясением, но как это заставит гигантский всесокрушающий поток быть исключительно милосердным в отношении лично тебя? Рано или поздно буря подхватит всех, оставаясь равнодушной к участи каждого в отдельности. И твоя голова тоже упадет в кровавую корзину, и алые пятна запекшейся крови на соломенных прутьях — все, что осталось от тысяч несчастных предшественников, прошедших этот путь ранее, - станут последней картиной, которую еще уловит затухающий взор, навеки прощаясь с окружающим миром. «Нет, это только придорожная грязь, это естественно для Парижа в первую декаду жерминаля, по старому — в конце марта» - подумал он, отгоняя прочь тревожные мысли и заставляя себя оторвать взгляд от влажной мостовой.

За стуком дождя о стекло он едва не пропустил легкие удары во входную дверь. Обычно это не имело значения, дверь открывала мадам Дюпле, жена домовладельца, но сегодняшнему посетителю он непременно откроет сам, о чем и уведомил свою хозяйку.

Вот уже почти три месяца он не разговаривал с тем, кто сейчас стучится в его дверь. Но согласие принять его сегодня за ужином не ставило целью восстановить разорванные отношения. Решение уже принято, и жизнь его гостя будет принесена в жертву во имя великого Дела. И все-таки, старый товарищ заслужил право последнего слова. Такой возможности на суде ему, скорее всего, не представится — пускай тогда воспользуется ею сейчас.

Спустившись по лестнице быстрыми, чеканными шагами, Максимилиан Робеспьер отодвинул засов, впуская посетителя.

- Приветствую тебя, Камилл.

         - И тебе привет, Максим, - ответил Демулен, отирая со лба увесистые дождинки. От цепкого взгляда Робеспьера не ускользнуло выражение облегчения на лице друга детства, когда его все же назвали по имени, по старой памяти.

Неужто и в самом деле тот полагает, что, допустив формальное обращение «гражданин», Робеспьер наивно обнаружит свои подлинные чувства? Нет, не сейчас. Пускай Демулен первым даст слабину и первым прогнется под собеседника.

          - Проходи, ужин уже остывает. Мадам Дюпле сотворила чудо, ей удалось раздобыть не только свежих овощей, но еще и нежную куропатку. Есть бутылка вина из старых запасов...

Слова, готовые сорваться с губ Демулена, застряли в горле. Он был смущен не столько неожиданностью теплого приема, сколько невозмутимостью старого друга. Или он на самом деле ничего не знает, или стоит отдать ему должное как гениальному актеру. Плавным движением руки, которое можно было бы счесть незначительным, не будь в сегодняшней Франции судьбоносным все, связанное с его личностью, хозяин пригласил гостя к столу. Еще несколько мгновений они оставались стоять, смотря друг другу в глаза. Стороннему наблюдателю могло бы показаться, будто они пытаются прочесть мысли друг друга, хотя, конечно же, на самом деле это было не более чем временное замешательство. Демулен уже давно отчаялся предвидеть последующие ходы своего товарища — в этом, собственно, и заключалась главная причина его визита — необходимость прояснить неопределенность ситуации.

Но Робеспьер оставался непроницаемым для чужого взгляда, как фарфоровая кукла, совершенному сходству с которой мешала лишь отмена аристократической моды пудрить лицо. Его безупречный костюм, тщательно напудренный парик и лакированные ногти, - вся подчеркнутая элегантность служила вополощению неприступности, которую могла превзойти лишь его же неумолимая нравственная добродетель. Недаром в народ пошло заслуженное им в Конвенте прозвание Неподкупного — не только деньгам, но и речам, и слезам не дано растрогать его неколебимое сердце. Никто не знает, что творится при этом у него в душе, но никто и не сомневается, что с видимым равнодушием и беспристрастностью он отправит на гильотину и единственного друга детства, если это будет в интересах Дела.

Со своей стороны, Робеспьеру не требовалась долгая многозначительная пауза, чтобы прочитать все мысли своего друга как в открытой книге. Собственно, он это уже сделал, пока открывалась входная дверь, так что теперь — прочь всякое смущение, и сразу к сути.

Слегка разведя в стороны руки, что должно было означать нечто вроде: «ну, я готов тебя выслушать», он предложил Демулену первым начать разговор. Этим, без видимых усилий, он выиграл первый бой. Не отличаясь особым ораторским талантом, он всегда был вынужден тщательно взвешивать каждую произнесенную и написанную фразу, что создавало очевидные трудности в импровизированной беседе. Значительно легче, слушая собеседника, красноречиво кивать и жестикулировать, а затем отвечать ему в тон, нанося удары по слабым местам, которые тот сам обнажит в своей риторике. Впрочем, при любом раскладе, ему будет нелегко отвечать Демулену — не только как другу, еще со времен коллежа Луи-ле-Гран, не только как соратнику по революционной борьбе, но и как первому журналисту Франции, чье меткое слово однажды вывело массы народа на борьбу с монархией, заставив революцию идти до конца, не позволив сокрушительному потоку упереться в стену шутовских реформ 89 года.

       - Что происходит, Максим? - начал Демулен, как и предполагалось: весь — живая экспрессия, поток слабо контролируемых чувств и эмоций. Ему бы перо и бумагу — и он излагал бы переполнявшие его мысли, покуда не кончатся чернила. Но теперь надо говорить живым языком. Это сложнее, тем более — учитывая физический недостаток — легкое заикание, от которого он так и не избавился.

«Теперь уже и не избавится», подумал вдруг Робеспьер, но не со злорадством, а, скорее, с искренним сожалением, к которому примешивалась доля нездорового любопытства: фактически, он сейчас ужинал с покойником, хотя тот еще и не знал об этом. Может, это любопытство заставило Робеспьера так долго смотреть ему в глаза — какие глаза у живого мертвеца? Ну ладно, пора охладить его пыл, иначе беседу будет не выстроить.

        - Прошу тебя, подкрепись немного, и мы спокойно все обсудим.

Демулен хотел что-то возразить, но, сбитый с толку, предпочел произнести формальную благодарность и отведать кусок куропатки, ощутив с удивлением проснувшийся аппетит. Породнившись с одним из богатейших семейств Франции, он, конечно же, мог позволить себе лукулловы пиры не хуже, чем у его приятеля — Дантона, но работа и тревоги последних дней, поглощавшие его без остатка, не оставляли времени на размышления о простых житейских радостях, на воспоминания о старых временах, когда они могли позволить себе вот так, запросто, сесть друг с другом и просто помечтать. Это внезапное ностальгическое чувство мигом притупило всю его экспрессивность, и он продолжил уже спокойнее:

        - Максим, ты должен быть в курсе.

В ответ — лишь выжидательный взгляд, требующий перечисления конкретных фактов. Делать выводы за докладчика не пристало республиканскому Цезарю, как метко назвал его Демулен в своей газете. Может, в этом-то все дело? Нет, Робеспьер никогда не был низменным и мелочным, он не опустился бы на уровень кухонной свары из-за какого-то неудачного эпитета. Для серьезных решений нужен серьезный повод. Но может понадобиться и предлог, и сгодится любой...

         - «Старый кордельер» разгромлен, - наконец, выдавил он из себя с тяжелым придыханием. Сначала задумав выпалить эту фразу, как из пушки, бросая вызов диктатору, теперь он поймал себя на мысли о том, что произнес ее тоном пленника, отданного на милость победителя. Что, несомненно, и требовалось его визави. - Газета закрыта, гранки последнего номера рассыпаны, в конторе произведен обыск, печатник арестован! - на последних словах он уже сорвался на высокие нотки. - Ну почему, Максим, - Демулен с этими словами ударил себя в грудь, - почему тогда, в конце концов, он, а не я?

     - Печатник оказался врагом народа, - ответил, наконец, Робеспьер с жестким безапелляционным оттенком. - Это не имеет к тебе никакого отношения. Приказа о твоем аресте нет. Ты же не враг революции, в конце концов. А ошибки... Мы все их совершаем, на то мы и люди, чтобы их исправлять.

Вот он сразу и заговорил о главном, подумал Демулен, и тут же поймал себя на мысли, как вовремя его товарищ (или уже бывший товарищ?) оборвал себя на середине фразы, как бы предоставляя ему самому начать каяться в грехах, занявшись перечислением собственных ошибок. И Робеспьер еще раз подтолкнул его к этой мысли, слегка наклонив голову, словно говоря: «Ну, что же ты?».

       - Как хочешь, чтобы я тебе ответил? - неожиданно произнес Демулен, словно в игре в мяч передавая собеседнику право подачи. Эти слова по-прежнему отозвались молчанием, лишь задумчивая складка четче легла на лоб Робеспьера. Но это было уже неважно. Не произнося своих мыслей вслух, тот по сути ответил ему. Задумавшись и заколебавшись хоть на мгновение, он утратил с таким изяществом завоеванную инициативу, и на этот раз Камилл, поначалу застигнутый врасплох, не собирался упускать ее из рук. - Прежде, чем дождаться моей исповеди, объясни, что такое ошибка?

        Пальцы Робеспьера слегка — едва заметно — согнулись, и это волнение не ускользнуло от внимания Демулена, окончательно уверив его в своей способности компенсировать заикание меткостью доводов. В искусстве импровизации Робеспьер ему был не соперник.

     - Все было ясно и понятно, когда мы делали революцию, - продолжил Камилл уже спокойно и взвешенно. - Старый мир был обречен, нам оставалось только подтолкнуть его к обрушению. Кто был не с нами — тот был враг, но за нами была вся Франция, весь народ. Я не беру во внимание авантюристов и интриганов, наподобие Мирабо и Ламетов, - здесь он предупреждающе вскинул ладонь, говоря, что предвидел очевидные возражения, - они — еще не все государство, не весь парламент. Всегда, во все времена находились Бруты и Октавианы, играющие на обе стороны, - здесь Максимилиан должен был по достоинству оценить аналогию, памятуя о его страсти к античности, хотя тот ни словом, ни жестом не выдал этого. - В общем и целом, картина ясна, и программа действий очевидна. Но когда со старым миром покончено — тогда перед нами встает извечная проблема: что делать с миром новым? В зависимости от ответа на этот вопрос, мы и сможем понять, что ошибочно, а что — верно. Отправив короля и королеву на эшафот, мы подвели черту под монархической властью. Но осталось жирное многоточие там, где в книгу истории нам предстояло вписать собственные слова: как управлять народом, как дать ему свободу и одновременно не выпустить из-под контроля толпу, готовую растоптать на своем пути все, включая первые ростки свободного мира? Чтобы раз и навсегда продемонстрировать, что возврата к старому быть не может, мы казнили лидеров жирондистов. Но чтобы не дать черни вырваться наружу, подобно вулканической лаве, и погрузить страну в пучину анархии, мы оказались вынуждены отправить на гильотину и ее предводителей, и когда голова Эбера полетела в корзину, народ вроде бы присмирел — но надолго ли? Ведь сама революция положила конец поповскому смирению, вместе со всеми пережитками старого мира — рясами, титулами и привилегиями, когда одним от рождения — все, а другим — ничего, — и потому на эшафот отправился герцог Орлеанский, гражданин Филипп Эгалите. Его красноречивый псевдоним не спас ему жизнь, а лишь ускорил исполнение неизбежного приговора. Фактически, он был приговорен по факту своего высокого рождения, точно также, как при старом режиме по тому же факту был бы наделен исключительными привилегиями. Но вторично, и гораздо более утвердительно, он приговорил сам себя, ломая эту постыдную комедию, ибо в глазах народа нет ничего отвратительнее, чем зрелище аристократа, воспитанного в неге и роскоши, заигрывающего с плебеями! Я побьюсь об заклад, что толпа была сильно раздосадована тем печальным обстоятельством, что гражданина Эгалите нельзя гильотинировать дважды! Но, покончив с дворянством и его опорой — духовенством, мы не могли оставить голодающий народ без Бога. Сколько бы перекупщиков мы ни казнили, спекуляция оставалась непобедимой, и людей уже было не накормить мечтами о счастливом завтра. Многие понимали, что просто не доживут до завтра. Кому-то суждено получить пулю на австрийском фронте, кому-то — упасть в дорожную грязь, стоя в бесконечной очереди за хлебом — неважно, лишь мечта о загробном блаженстве еще как-то могла поддержать угасающие надежды, и мы изобрели культ Высшего Существа, гражданскую религию, для которой все — Иисус, Будда, Магомет — были бы пророками Единого Творца, где каждому были бы открыты двери к Богу, не требуя пропуска в рай у попа-мздоимца. Мне лично, в общем-то, все равно, я давно утратил всякую веру, но готов признать — народу она нужна на определенном этапе, и здесь делу Революции сильно мешал радикальный атеизм «Отца Дюшена». Поэтому не только Эбер, но и Шометт, и Клоотс, и иже с ними познакомились с механическим топором. Ошибка? - Демулен театрально поднял в воздух обе руки, выдерживая торжественную паузу, как судья перед вынесением приговора. - Тогда мы все ошибались, все эти годы пригревая змей у себя на груди! Либо, зная, кто они такие, и до поры потакая им, мы — лжецы и лицемеры, да, Максим, лжецы и лицемеры!!! - повторил он, победно глядя в глаза Робеспьеру. Он знал, что говорит логично, а быть логичным и быть правым для него — одно и то же, и поэтому чувство собственной правоты победило в нем предательски подкравшийся внутренний страх. - Лжецы и лицемеры — потому, что вместе со всеми, и левыми, и правыми, мы брали Бастилию, и никому не указывали на его ошибки тогда, когда он был нужен, когда силы были слишком разрозненны, чтобы позволить себе разбрасываться сторонниками. Когда Марат предложил ввести численный ценз на казненных врагов, отправив на гильотину минимум 300 тысяч человек для острастки остального народа, мы все были возмущены его кровожадностью, мы спорили с ним — но разве хоть один из нас посмел назвать его врагом народа? И где бы он был сейчас, будь он жив? Мертвый, он занял место в пантеоне, откуда предусмотрительно выкинули Мирабо — у новой нации должна быть новая религия и новые святые, которым сами собой прощаются все грехи. Но святые — пример для подражания народа, значит, кровавые ошибки Марата оказались канонизированы помимо нашей воли — что это, тоже ошибка? Скажи, где мы все были правы или неправы — может, тогда я смогу что-то уяснить и ответить тебе по существу.

Робеспьер слушал собеденика, не перебивая — не только из человеческого интереса, но и оттого, что своей пространной речью тот дал ему выигрышное время на раздумье. Теперь, со всей тщательностью продумав, каждую фразу, он был готов ответить ему, но, на всякий случай, решил потянуть паузу еще немного:

       - Выпьешь вина?

       - Воды, если можно.

       - И я, пожалуй...

Отпив из бокала чистой горной воды, Робеспьер принялся не спеша излагать свои доводы, решив пойти с конца, ухватившись за последние слова оппонента, как самые эмоциональные и, следовательно, наименее аргументированные. Чтобы разбить эти хлипкие укрепления, не нужна тяжелая артиллерия:

       - Видишь ли, друг мой, - начал он, и Демулена неожиданно пробил озноб от того, как зловеще сейчас прозвучало это слово - «друг», - твои слова хороши, но они не по адресу. Кто, как не я, положил конец поклонению Марату как божеству? Чей голос, как не мой, звучал тогда едва ли не в одиночестве, говоря: да, он — герой, но он — человек? Идеалистам свойственно впадать в крайности, практики идут навстречу жизни с трезвой головой и холодным рассудком. Когда в интересах дела потребовалось запустить машину террора, я согласился с этим без колебаний, но кто, как не я, в первые годы Революции выступал противником смертной казни? Кто, как не я, доказал свою непоколебимость во взглядах уже в этом году, когда категорически отверг обвинения и тем самым спас жизнь 73 депутатов, сочувствовавших казненным жирондистам? Нет, ты обратился не по адресу, мой друг — сокрушенно покачал головой Робеспьер.

Он знал, что спасал от эшафота опальных депутатов Конвента, рассчитывая с их помощью свалить Дантона и его партию умеренных. Но этот заговор являл собой строжайшую тайну, поэтому сегодня у Камилла не было на руках контраргументов, а когда они появятся, он вместе с Дантоном и соратниками уже будет на скамье подсудимых. Кстати, надо обсудить с государственным обвинителем, гражданином Фукье-Тенвилем, возможность лишения подсудимых слова на процессе. Нам ни к чему лишние колебания в настроениях народа, для них Дантон — все еще лев революции, а Демулен — Иерихонская труба, под гласом которой пал Тюильри. Между тем, он продолжал:

       - Гражданину Дантону легко рассуждать об умеренности...

При этих словах краска отлила от лица Камилла, словно голова его уже оказалась отделенной от туловища топором гильотины. Вот оно, то, чего он боялся больше всего: холодное и формальное «гражданин Дантон». Максимилиан выдал себя с головой, не только продемонстрировав подлинное отношение, но и показав, что не забывает о том, с чьих слов пишутся статьи Демулена.

Но в самом ли деле тот проговорился в пылу спора? Имея достаточно времени обдумать свои слова, скорее всего, Робеспьер решил бросить карты на стол и говорить далее, как обвинитель — подлинный, вдохновенный и беспощадный топор революции, не то что марионетка Фукье-Тенвиль:

       - Да, всем легко рассуждать, когда есть обходной путь, чтобы уйти от ответственности. Ведая о моей слабости к истории древнего Рима, вы снова — на сей раз совершенно открыто, без намеков, прозвали меня Цезарем в своей газете, - здесь он скопировал предупрежающий жест, которым десять минут назад его остановил Демулен: «все знаю, не трать силы на возражения». - Этот номер «Старого кордельера» не выйдет в печать, - заявил он небрежно, как о деле давно решенном и само собой разумеющемся. - Беспокоит ли меня это? Отнюдь! Я не в обиде, дорогой друг, совсем не в обиде! - его недостатки в искусстве импровизации с лихвой компенсировались актерскими дарованиями. Демулен отметил про себя, что лишь Робеспьеру под силу произнести «я не в обиде», словно вонзая кинжал в собеседника — в печень и с поворотом, доставляя как можно больше страданий. - Мне кажется совершенно естественным то, что в часы нависшей над Республикой опасности — как извне, так и со стороны затаившихся до времени внутренних заговорщиков — все истинные патриоты должны сплотиться под знаменем одного Вождя. Логика проста. Мы ведем войну одновременно на нескольких фронтах. Вся страна — на военном положении, и только армейская дисциплина способна выправить ситуацию. А любая армия мира подразумевает непререкаемый принцип единоначалия. Только своевременное исполнение приказов и четкое следование намеченному курсу, не знающее отклонений, способны обеспечить перелом — и он закономерно наступил в нашей внешней политике. И сейчас, заметь, именно в этот момент все умеренные и либералы как по команде повылазили из своих нор — тебя я, конечно, не имею в виду, - закончил он таким тоном, чтобы не оставалось сомнений: собеседника он имеет в виду в самую первую очередь. - К радости сэра Уильяма Питта и герцога Брауншвейгского! - когда приведены весомые аргументы, можно предаться эмоциям и повосклицать, выиграв себе еще немного времени для подбора фактов. - Едва были разгромлены австрийцы, генерал Дюмурье развалил оккупационную армию в Бельгии и предал нас, позорно бежав, и половина Европы до сих пор точит на нас зубы - а Дантона несколько месяцев не было в Париже — он предпочел уединение в своем провинциальном имении! Нашел время предаваться размышлениям в компании своей малолетней супруги, когда надо было действовать, действовать, действовать! Ошибки? Да, ты прав, мы все ошибались! - Краем глаза Робеспьер подметил, как сосредоточился взгляд Демулена перед очередным ударом. Нет лучшего средства обезоружить противника, чем формально признать его правоту и тем самым лишить его возможности дальнейшего спора. - Но мы все ошибались по-разному! Бездействие — вот самая страшная и непростительная ошибка, вот смертный грех перед Революцией, стоящий в одном ряду с предательством! И разве не сам Дантон возвещал приход Цезаря, как неизбежное зло? Его беда лишь в том, что он сам не захотел — испугался — быть вождем, нести ответственность за каждое сказанное слово, тогда как преданность Революции — не в том, чтобы, потакая толпе, произносить ей в угоду витиеватые речи, стяжая дешевую славу у черни, как Эбер и его клика. Преданность Революции — в том, чтобы без колебаний делать всякий раз то, что сейчас, в данную минуту в ее интересах. Если она требует террора — отбросив гуманность, отправлять врагов на гильотину, не позволяя сердечной боли подчинить себя, пусть на эшафоте будут даже твой отец или брат! Если требует мученичества — безропотно надеть на голову терновый венец. Если требует диктатуры — быть диктатором, революционным консулом, Цезарем — разве в названии дело? - в сердцах, заканчивая тираду, от отшвырнул от себя нож, и тот звякнул о фарфоровую тарелку.

Поигрывая вилкой с двумя длинными зубцами, Демулен несколько раз легко ударил по ней ножом, извлекая, как из камертона, ответные жалобные звуки, настраиваясь на тон соперника, как настраивают музыкальный инструмент.

        - Дело в том, дорогой Максимилиан, - невозмутимо проговорил он, отложив приборы, - что во имя добра мы творим столько неизбежного зла, что даже неколебимый Жорж Дантон, Жорж-Лев, Жорж-Скала устал от всего этого. Мы казнили королевскую чету, мы упростили работу революционных трибуналов, дабы эффективно разделаться с явными врагами народа — всеми этими роялистами, иностранными наймитами, агентами эмигрантов — для того лишь, чтобы нам объявили: ждите превращения Консула в Цезаря?

       - Временно, временно, пока этого требуют интересы страны! - слегка подрагивающий палец Робеспьера указывал на Камилла. Вождь явно нервничал, беседа принимала опасный для него оборот. Даже если то, что будет сказано здесь сегодня, и не успеет выйти из этих стен, кто знает, сколько еще народа думает так же? Он одновременно жаждал и страшился услышать правду, и ответил, защищая не столько свою позицию, сколько лично себя: - Декларацию прав человека и гражданина пока никто не отменял! Также, как и решения как можно скорее покончить с чрезвычайным положением и ввести в действие уже принятую Конституцию 93 года!

       - Когда в обществе устанавливается непререкаемый авторитет, Максимилиан, - тяжело вздохнул Демулен, - все права и свободы отступают под его напором. Твои ближайшие друзья и соседи отринут тебя, если ты посмеешь оспаривать их кумира, даже если поклонение этому идолу однажды было навязано тебе силой! Нет ничего сильнее привычек, Максимилиан, особенно в смутное время, когда привычки напоминают об уже забытых стабильности и порядке, по которым истосковалась душа человека. И мы не можем винить в том граждан, у которых было слишком много свободы и мало хлеба! Если при этом убрать еще и надежду... Им нужен не культ Высшего Существа, им нужен земной осязаемый идол, который не так просто сокрушить, даже если он требует языческих кровавых жертв. Вспомни, как тяжко далось развенчаение культа Марата, как жаждали поклонения ему, мертвому, в том числе и те сотни тысяч, кем он решил пожертвовать без всякой вины, ради острастки и усмирения! Даже если допустить невозможное, что идол сам откажется от власти, народ не позволит ему этого сделать. Отдельному человеку довольно Бога в душе. Толпе нужен живой бог, с которым она могла бы говорить, и который мог бы ею управлять. Поэтому свободно думающие граждане, кто внутренне готов реализовать свои конституционные права, останутся в меньшинстве и будут неизбежно задавлены толпой. Конституция останется клочком бумаги, несбыточной мечтой меньшинства, вынужденного затаиться и не показывать своих взглядов до времени. А когда торжествует единое мнение, торжествует диктатура. Свободная состязательность свободных граждан возможна лишь тогда, когда свершится усмирение толпы!

«Говори, говори», думал Робеспьер. «Чем больше ты скажешь, тем легче для меня окажется принятое решение». И тот продолжал говорить:

        - Мы следуем по замкнутому кругу. Мы загоняем самих себя в ловушку словесных спекуляций. Мы отстранили от власти монарха, поскольку Луи Капет был нерешительным королем и тормозил продвижение реформ. Но прошло два года — и он проявил и решительность, и способность к организации, затеяв заговор вместе с австрийским двором и укрывшимися под его сенью эмигрантами. Значит, дело не в его личных качествах, а в самой сути монархии. Но, даровав права третьему сословию и покончив с аристократизмом, мы оказались не готовы противостоять натиску невежественных санкюлотов. Голос кухарки и голос генерала не могут по определению быть равными между собой. И, говоря от имени народа, члены комитетов фактически подтвердили неизбежную иерархию, когда узкий круг избранных думает за остальных и принимает решения. Разве кто-либо из твоих друзей, навещая тебя дома, снисходит до консультаций с мадам Дюпле?

        - Ничто не совершенно, - нерешительно вставил Робеспьер. Демулен прав, подумалось ему. Он прав, и потому должен умереть. Правда должна оставаться достоянием избранных, а пока можно позволить себе отпускать банальности ради продолжения разговора.

        - Да, ничто не совершенно, - продолжил Камилл. - И оттого, когда машина государственного аппарата начинает давать сбой, должен появиться механик, чтобы ее наладить. Для этого он останавливает машину и ремонтирует по собственному усмотрению. Человек, стоящий над государством и над законом. Полновластный диктатор. По сути, речь идет о том, чтобы дать народу новую аристократию и нового, сильного короля — только и всего! - на этих словах Демулен поднялся из-за стола и взмахнул руками, как крыльями — словно раненый сокол, понимая, что летит в пропасть, но надеясь перед концом еще хоть на миг увидеть солнце. - Вместо того, чтобы создавать нового, просвещенного человека, мы делаем новую машину, способную еще эффективнее и изощреннее порабощать этого человека. Мы отнимаем права во имя свободы и убиваем во имя жизни — и кто же мы после этого?

         - Ты закончил? - лицо Робеспьера исказила сардоническая усмешка. - Легко говорить красивые слова, труднее убивать тысячи на благо миллионов. Подумай об этом на досуге, у тебя еще есть время.

         - О цене наших слов спроси у истории.

Сказав это, Демулен неожиданно для себя понял главное. Простая мысль, молнией поразившая его в первый миг, начала облекаться в слова, обретать осязаемую форму. Ничто не кончено, пока не сказано последнее слово. Человек жив до тех пор, пока осознает себя живым. Говоря о том, что время еще есть, Максимилиан дает ему подсказку. В память о старой дружбе, он готов спасти его ценой предательства. Нет, от него не потребуют вонзить кинжал в спину Дантону или поднести ему, как Сократу, бокал с ядом. Для ликвидации таких, как Дантон, есть Комитет общественной безопасности и есть Фукье-Тенвиль. А Демулену надо только отойти в сторону, перестав говорить те слова, в бесполезности которых его убеждают — и чем настойчивее убеждения, тем больше он укрепляется в противоположном. От него требуют, через молчание, признать себя мертвецом среди живых. Тогда он перестанет быть опасен и избавит Максимилиана от необходимости грязной работы, утверждая смертный приговор своему другу и соратнику. А если не доставить ему такой радости? Отвергнув бытие забытого, никчемного и пустого человека, прожить пламенно, как вспышка кометы на небосклоне, отпущенные дни или, возможно, часы?

       Ясность поставленной задачи придавала ему решимости. Сейчас он вернется в типографию и восстановит седьмой номер «Старого кордельера». Газета пойдет в печать и заговорит со свободными гражданами уже тогда, когда его не будет на свете. И, хотя тело его уже утратит к тому моменту способность двигаться и размышлять, его живые слова, силой которых однажды пал королевский трон, помогут обрушить диктатора. Так он переживет и самого себя, и Робеспьера. Круг замкнется, и Цезарь последует за ним в последний путь на площадь Революции.

        - Прощай, Максимилиан, - кивнув головой, он резко направился к выходу.

     «Прощай, Камилл», подумал Робеспьер, глядя, как удаляющаяся фигура постепенно размывается в скудном ночном освещении Парижа, за струями дождя словно растворяясь в воздухе. Это сходство с бесплотным сверхъестественным существом испугало его, но он быстро взял себя в руки и отогнал прочь трусливые мысли. Демулен сам себе вынес приговор, сегодня еще раз показав, до какой степени он опасен. Значит, отбросив колебания, пора с холодным сердцем приниматься за дело. Запирая дверь за ночным гостем, он был уже совершенно уверен, что победит.

 

Тарас Черниенко,

Санкт-Петербург,

14-15 августа 2012 г.